Неточные совпадения
А что? Да так. Я усыпляю
Пустые, черные мечты;
Я только в скобках замечаю,
Что нет презренной клеветы,
На чердаке вралем рожденной
И светской чернью ободренной,
Что нет нелепицы такой,
Ни эпиграммы площадной,
Которой бы ваш друг с улыбкой,
В кругу порядочных людей,
Без всякой злобы и затей,
Не повторил стократ ошибкой;
А впрочем, он за вас
горой:
Он вас так
любит… как родной!
Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где
любит все оказаться в широком размере, всё что ни есть: и
горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
— Я вчера целый день думала, — отвечала она сквозь слезы, — придумывала разные несчастия: то казалось мне, что его ранил дикий кабан, то чеченец утащил в
горы… А нынче мне уж кажется, что он меня не
любит.
Он всегда
любил смотреть на этих огромных ломовых коней, долгогривых, с толстыми ногами, идущих спокойно, мерным шагом и везущих за собою какую-нибудь целую
гору, нисколько не надсаждаясь, как будто им с возами даже легче, чем без возов.
— Не обманывай, рыцарь, и себя и меня, — говорила она, качая тихо прекрасной головой своей, — знаю и, к великому моему
горю, знаю слишком хорошо, что тебе нельзя
любить меня; и знаю я, какой долг и завет твой: тебя зовут отец, товарищи, отчизна, а мы — враги тебе.
Я только хочу доказать вам, что ваше настоящее
люблю не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность
любить, которая за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня,
горит фальшивым, негреющим светом, высказывается иногда у женщин в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках.
— А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того что терпи, еще
люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они — переполненный избыток, роскошь жизни и являются больше на вершинах счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди жизни обыденной: там не до того, где
горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов… Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.
Я сочувствовал его
горю, и мне больно было, что отец и Карл Иваныч, которых я почти одинаково
любил, не поняли друг друга; я опять отправился в угол, сел на пятки и рассуждал о том, как бы восстановить между ними согласие.
Только люди, способные сильно
любить, могут испытывать и сильные огорчения; но та же потребность
любить служит для них противодействием горести и исцеляет их. От этого моральная природа человека еще живучее природы физической.
Горе никогда не убивает.
Долли, с своей стороны, поняла всё, что она хотела знать; она убедилась, что догадки ее были верны, что
горе, неизлечимое
горе Кити состояло именно в том, что Левин делал предложение и что она отказала ему, а Вронский обманул ее, и что она готова была
любить Левина и ненавидеть Вронского.
Она как будто очнулась; почувствовала всю трудность без притворства и хвастовства удержаться на той высоте, на которую она хотела подняться; кроме того, она почувствовала всю тяжесть этого мира
горя, болезней, умирающих, в котором она жила; ей мучительны показались те усилия, которые она употребляла над собой, чтобы
любить это, и поскорее захотелось на свежий воздух, в Россию, в Ергушово, куда, как она узнала из письма, переехала уже ее сестра Долли с детьми.
—
Любите ненавидящих вас, а
любить тех, кого ненавидишь, нельзя. Простите, что я вас расстроил. У каждого своего
горя достаточно! — И, овладев собой, Алексей Александрович спокойно простился и уехал.
В противоположном углу
горела лампадка перед большим темным образом Николая чудотворца; крошечное фарфоровое яичко на красной ленте висело на груди святого, прицепленное к сиянию; на окнах банки с прошлогодним вареньем, тщательно завязанные, сквозили зеленым светом; на бумажных их крышках сама Фенечка написала крупными буквами «кружовник»; Николай Петрович
любил особенно это варенье.
Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за всех богатых невест в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое
горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада;
любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у себя в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не попадала в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
— Адский пейзаж с черненькими фигурами недожаренных грешников. Железные
горы, а на них жалкая трава, как зеленая ржавчина. Знаешь, я все более не
люблю природу, — заключила она свой отчет, улыбаясь и подчеркнув слово «природа» брезгливой гримасой. — Эти
горы, воды, рыбы — все это удивительно тяжело и глупо. И — заставляет жалеть людей. А я — не умею жалеть.
— Досточтимый капитан, — самодовольно возразил Циммер, — я играю на всем, что звучит и трещит. В молодости я был музыкальным клоуном. Теперь меня тянет к искусству, и я с
горем вижу, что погубил незаурядное дарование. Поэтому-то я из поздней жадности
люблю сразу двух: виолу и скрипку. На виолончели играю днем, а на скрипке по вечерам, то есть как бы плачу, рыдаю о погибшем таланте. Не угостите ли винцом, э? Виолончель — это моя Кармен, а скрипка…
Долго мне будут сниться широкие сени, с прекрасной «картинкой», крыльцо с виноградными лозами, длинный стол с собеседниками со всех концов мира, с гримасами Ричарда; долго будет чудиться и «yes», и беготня Алисы по лестницам, и крикун-англичанин, и мое окно, у которого я
любил работать, глядя на серые уступы и зеленые скаты Столовой
горы и Чертова пика. Особенно еще как вспомнишь, что впереди море, море и море!
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое
горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более
люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
Маменька тоже тут плакать начала-с — маменьку-то я очень люблю-с — ну с
горя и клюкнул на последние-с.
«Матушка, радость моя, я ведь от веселья, а не от
горя это плачу; мне ведь самому хочется пред ними виноватым быть, растолковать только тебе не могу, ибо не знаю, как их и
любить.
«Ах да, я тут пропустил, а не хотел пропускать, я это место
люблю: это Кана Галилейская, первое чудо… Ах, это чудо, ах, это милое чудо! Не
горе, а радость людскую посетил Христос, в первый раз сотворяя чудо, радости людской помог… „Кто
любит людей, тот и радость их
любит…“ Это повторял покойник поминутно, это одна из главнейших мыслей его была… Без радости жить нельзя, говорит Митя… Да, Митя… Все, что истинно и прекрасно, всегда полно всепрощения — это опять-таки он говорил…»
— Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще не решена в вашем сердце и мучает его. Но и мученик
любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями, и светскими спорами, сами не веруя своей диалектике и с болью сердца усмехаясь ей про себя… В вас этот вопрос не решен, и в этом ваше великое
горе, ибо настоятельно требует разрешения…
Ужели даром бился он в этой битве и устоял на ногах, не добыв погибшего счастья. Была одна только неодолимая
гора: Вера
любила другого, надеялась быть счастлива с этим другим — вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее умерла, умирает, по словам ее («а она никогда не лжет и знает себя», — подумал он), — следовательно, ничего нет больше, никаких
гор! А они не понимают, выдумывают препятствия!
— Стало быть, ты и «
Горя от ума» не
любишь? Там не свадьбой кончается.
— Пусть драпировка, — продолжала Вера, — но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что
любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно, с вашими понятиями о любви, найти себе подругу там в слободе или за Волгой в деревне? Что заставляет вас ходить целый год сюда, под
гору?
Много таких предметов для насмешек было, но иногда эти насмешки и
горем отзывались. Так, половой в трактире Лопашова, уже старик, действительно не
любил, когда ему с усмешкой заказывали поросенка. Это напоминало ему горький случай из его жизни.
Старички особенно
любили сидеть на диванах и в креслах аванзала и наблюдать проходящих или сладко дремать. Еще на моей памяти были такие древние старички — ну совсем князь Тугоуховский из «
Горе от ума». Вводят его в мягких замшевых или суконных сапожках, закутанного шарфом, в аванзал или «кофейную» и усаживают в свое кресло. У каждого было излюбленное кресло, которое в его присутствии никто занять не смел.
— Маменька, прежде я только не
любила вас; а со вчерашнего вечера мне стало вас и жалко. У вас было много
горя, и оттого вы стали такая. Я прежде не говорила с вами, а теперь хочу говорить, только когда вы не будете сердиться. Поговорим тогда хорошенько, как прежде не говорили.
В азарт она не приходила, а впадала больше буколическое настроение, с восторгом вникая во все подробности бедноватого быта Лопуховых и находя, что именно так следует жить, что иначе нельзя жить, что только в скромной обстановке возможно истинное счастье, и даже объявила Сержу, что они с ним отправятся жить в Швейцарию, поселятся в маленьком домике среди полей и
гор, на берегу озера, будут
любить друг друга, удить рыбу, ухаживать за своим огородом...
Изредка отпускал он меня с Сенатором в французский театр, это было для меня высшее наслаждение; я страстно
любил представления, но и это удовольствие приносило мне столько же
горя, сколько радости. Сенатор приезжал со мною в полпиесы и, вечно куда-нибудь званный, увозил меня прежде конца. Театр был у Арбатских ворот, в доме Апраксина, мы жили в Старой Конюшенной, то есть очень близко, но отец мой строго запретил возвращаться без Сенатора.
Долго спустя я понял, что русские люди, по нищете и скудости жизни своей, вообще
любят забавляться
горем, играют им, как дети, и редко стыдятся быть несчастными.
— Даст ему дед пятишницу, он на три рубля купит, а на десять украдет, — невесело говорила она. —
Любит воровать, баловник! Раз попробовал, — ладно вышло, а дома посмеялись, похвалили за удачу, он и взял воровство в обычай. А дедушка смолоду бедности-горя до́сыта отведал — под старость жаден стал, ему деньги дороже детей кровных, он рад даровщине! А Михайло с Яковом…
— Да так… Куда ты с ними? Дело твое холостое, дома присмотреть некому. Не больно вы
любите молиться-то. А у меня неугасимая
горит, кануны старушки говорят.
Мгновениями ему мечтались и
горы, и именно одна знакомая точка в
горах, которую он всегда
любил припоминать и куда он
любил ходить, когда еще жил там, и смотреть оттуда вниз на деревню, на чуть мелькавшую внизу белую нитку водопада, на белые облака, на заброшенный старый замок.
Каждое утро восходит такое же светлое солнце; каждое утро на водопаде радуга, каждый вечер снеговая, самая высокая
гора там, вдали, на краю неба,
горит пурпуровым пламенем; каждая «маленькая мушка, которая жужжит около него в горячем солнечном луче, во всем этом хоре участница: место знает свое,
любит его и счастлива»; каждая-то травка растет и счастлива!
— Ты меня
любишь, да? Немножечко? — шептала она,
сгорая от нахлынувшего на нее счастия.
— Уж как мне противен был этот тюлень, — продолжал свое Смолокуров. — Говорить даже про него не
люблю, а вот поди ж ты тут — пустился на него… Орошин, дуй его
горой, соблазнил… Смутил, пес… И вот теперь по его милости совсем я завязался. Не поверишь, Зиновий Алексеич, как не рад я тюленьему промыслу, пропадай он совсем!.. Убытки одни… Рыба — дело иное: к Успеньеву дню расторгуемся, надо думать, а с тюленем до самой последней поры придется руки сложивши сидеть. И то половины с рук не сойдет.
Я принес тебе подарок,
Подарочек дорогой,
С руки перстень золотой,
На белую грудь цепочку,
На шею жемчужок.
Ты
гори,
гори, цепочка,
Разгорайся, жемчужок!..
Полюби меня, Дуняша,
Люби, миленький дружок!..
Я принес тебе подарок,
Подарочек дорогой,
С руки перстень золотой,
На белую грудь цепочку,
На шеюшку жемчужок,
Ты
гори,
гори, цепочка,
Разгорайся, жемчужок!
Ты
люби меня, Дуняша,
Люби, миленький дружок!
В стары годы на
Горах росли леса кондовые, местами досель они уцелели, больше по тем местам, где чуваши́, черемиса да мордва живут.
Любят те племена леса дремучие да рощи темные, ни один из них без ну́жды деревцá не тронет; рони́ть лес без пути, по-ихнему, грех великий, по старинному их закону: лес — жилище богов. Лес истреблять — Божество оскорблять, его дом разорять, кару на себя накликать. Так думает мордвин, так думают и черемис, и чувашин.
Здравствуй, светик мой Наташа,
Здравствуй, ягодка моя!
Я принес тебе подарок,
Подарочек дорогой.
Подарочек дорогой:
С руки перстень золотой,
На белу́ю грудь цепочку,
На шеюшку жемчужок.
Ты
гори,
гори, цепочка,
Разгорайся, жемчужок!
Ты
люби меня, Наташа,
Люби, миленький дружок!
Как женщина по природе ретивая, она и в прислуге главнее всего ценила ретивость и
любила только тех, у кого дело, как говорится, в руках
горит.
Словом сказать, малиновецкий дом оживился. Сенные девушки — и те ходили с веселыми лицами, в надежде, что при старом барине их не будут томить работой. Одно
горе: дедушка
любил полакомиться, а к приезду его еще не будет ни ягод, ни фруктов спелых.
— Да что ж ты полагаешь? —
сгорая любопытством, спрашивала Таифа. — Скажи, Пантелеюшка… Сколько лет меня знаешь?.. Без пути лишних слов болтать не охотница, всякая тайна у меня в груди, как огонь в кремне, скрыта. Опять же и сама я Патапа Максимыча, как родного,
люблю, а уж дочек его, так и сказать не умею, как
люблю, ровно бы мои дети были.
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я
горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе говорю:
люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
— Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как не ей… Молодехонька была, Царство ей Небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее
любили, опять же во всяком довольстве жила, чего душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а Бог решает по-своему.
Так мы расстались. С этих пор
Живу в моем уединенье
С разочарованной душой;
И в мире старцу утешенье
Природа, мудрость и покой.
Уже зовет меня могила;
Но чувства прежние свои
Еще старушка не забыла
И пламя позднее любви
С досады в злобу превратила.
Душою черной зло
любя,
Колдунья старая, конечно,
Возненавидит и тебя;
Но
горе на земле не вечно».
Природа действовала на меня чрезвычайно, но я не
любил так называемых ее красот, необыкновенных
гор, утесов, водопадов; я не
любил, чтобы она навязывалась мне, чтобы она мне мешала.
Никого вы сердцем не полюбите, потому что сердце у вас холодное, ленивое, а тем, которые вас будут
любить, вы много
горя принесете.
Итак: горка. Ледяная и бесконечная, как та, с которой в детстве сказочного Кая уносили сани. Последний мой полет по этой горке, и я знаю, что ждет меня внизу. Ах, Анна, большое
горе у тебя будет вскоре, если ты
любила меня…